Поэты-заключенные и лагерные стихи СЛОНа
Страница Неизвестного лагерного поэта

Айхенвальд Ю. | Аксакова-Сиверс Т. | Алексеев В. | Аркавина В. | Васильев В. | Второва_Яфа О. | Евреинов Б. | Емельянов Б. | Жигулин А. | Жумабаев М. | Зеров М. | Казарновский Ю. | Карпов П. | Кемецкий В. | Кюнерт М. | Лозина-Лозинский В. | Могильянская Л. | Плужник Е. | Русаков Г. | Стус В. | Филипович П. | Фроловский М. | Шкурупій Г. | Языкова В. | Ярославский А.
Личное дело
Второва-Яфа Ольга Викторовна, педагог и соловецкий зэк Второва-Яфа Ольга
(1876-1959)

Педагог, родилась в Санкт-Петербурге. В 1929 году была арестована и направлена в Дом предварительного заключения по делу философа Александра Мейера. В августе этапирована в Соловки. Кемский пересыльный пункт. Приговор - 3 года концлагеря (статья 58). Направление на торфоразработки. 1929, июль – 1931, 1 января - пребывание в Соловецком концлагере на острове Анзер. Работала заведующей вышивального цеха. Пережила эпидемию сыпного тифа в Голгофской больнице. Знала монахиню Веронику (Языкову Веру Александровну), переписывалась с заключенными в Кеми и Соловецком кремле. Вернулась в Ленинград в 1934 году. Пережила блокаду и эвакуацию. Скончалась в Ленинграде (1959).

Ольга Второва-Яфа. Стихи.
О.Второва-Яфа о сыпном тифе, женской бане и вшах на Соловках.
История канадской болотной крысы или американские бобры в Соловках.
О разорении коммунистами соловецкой обители и уничтожении храмов.
Соловецкий концлагерь как театр абсурда.
Первомай в Соловецком концлагере.

Начало | Окончание

Мать Вероника

Двадцать девять суток провела мать Вероника в келье преподобного Елиазара, в полном одиночестве, но далеко не в том душевном состоянии молитвенного экстаза, которое она стремилась пережить в этих стенах. Несмотря на то, что теперь ей никто не мешал молиться, хотя бы и по 24 часа в сутки, она часто не находила в себе необходимого душевного спокойствия и равновесия, чтобы сосредоточить все свои помыслы и чувства на устремлённости к Богу. Ряд внешних условий и обстоятельств, с виду незначительных и не достойных внимания, препятствовал этому: начались заморозки, и в карцере, который не отапливался, становилось с каждым днём все холоднее, а она и не подумала захватить с собой сюда ни одеяла, ни тёплой одежды; горячую пищу давали через сутки, да и ту она не всегда находила возможным есть, т.к. шёл Филиппов пост, и она ни за что не согласилась бы нарушить монастырский устав, разрешив себе есть в эти дни рыбное или пищу, заправленную "елеем", т.е. растительным маслом; поэтому она часто по нескольку дней кряду жила лишь на хлебе и воде.

Голод и холод, оказалось, имели над нею гораздо больше власти, чем она могла это себе представить, и она страдала не только от того, что мёрзла днём и ночью и непрерывно, до дурноты, хотела есть, но и от того унизительного в её глазах сознания, что её душевное состояние оказалось в такой рабской зависимости от чисто физических и таких, в сущности, ничтожных лишений. Ей казалось, что если бы на её долю выпали пытки, которым подвергались христианские мученики первых веков, у неё хватило бы силы принять их с радостью, но ведь то, что испытывала она сейчас, было таким распространённым, прозаическим, бытовым явлением, которое было уделом многих самых обыкновенных людей — а ей хотелось ореола мученицы.

Так, стало быть, когда она год тому назад так самонадеянно воображала, сидя в "чёрном вороне" по дороге в ДПЗ, что готова мужественно принять любые испытания..., да и потом, в ту ночь после приговора, она переоценивала свои силы: ей рисовались героические картины из Четьих Миней, а не серьёзная готовность на любые, быть может, и будничные испытания в виде простых и неинтересных бытовых затруднений. А между тем оказалось, что именно такие житейские затруднения переносились ею всего труднее. И это оттого, что она находилась во власти громких слов и красивых фантазий, оттого, что не могла отвыкнуть от горделивого самолюбования. Ей вспомнился рассказ об одном послушнике, который ежедневно легко клал по тысяче поклонов, а когда его духовный руководитель, заподозрив в нём вот такое же, хотя, быть может, и неосознанное, самолюбование, запретил ему класть в день больше двадцати, тому это оказалось не под силу, и через несколько дней он со слезами, земно кланяясь, умолял духовника разрешить ему снова класть по тысяче поклонов. "Не могу я по двадцать класть, спину разламывает, сон одолевает, зевота. А по тысяче клал легко — сам не понимаю, почему". Но духовник сказал: "А я объясню тебе, почему: класть по тысяче поклонов тебе помогала твоя гордыня, сознание превосходства над другими, которые кладут по сто, и то устают. Ты беса тешил этими поклонами, а не Богу угождал. Нет, ты заставь себя делать в день по двадцать поклонов, хоть это тебе и труднее, и скучнее, потому что не тешит твоей гордыни, — это гораздо более трудный подвиг".

Вот и она оказалась во власти того же греха: на плаху — хоть сейчас пошла бы с радостью, а вот помёрзнуть немного, поголодать — и сил нет! Как много ещё предстояло ей работать над собой!

И ей вспомнились слова евангелистки в ДПЗ:

— В вас нет смирения и терпимости. Нет внимательного и бережного подхода к людям. Вы слишком самоуверенны, слишком строги к другим и всегда воинственно настроены.

Да, она всегда была готова в бой за чистоту православия, за целомудрие и неподкупную честность. Но не была ли она и правда слишком опрометчива и прямолинейна, слишком безаппеляционна в своих суждениях о людях? Ведь грешница, по поводу которой Христос сказал: "Пусть первый камень бросит в неё тот, кто сам без греха", была продажная женщина, быть может, такая же, как эти "урки", от которых она так брезгливо сторонилась — она, повинная в стольких грехах! И, однако, эта грешница стала потом святою...

Так, пользуясь вынужденным бездействием своего одиночного заключения, подвергала она строгому и нелицеприятному пересмотру всю свою жизнь, все свои взгляды и убеждения, и прежде всего — самоё себя, свои поступки, своё отношение к людям. ...

В сочельник, вскоре после вечерней поверки, снова загремел замок, и завкарцером конспиративно сунул ей корзину с передачей.

— Из женбарака, от монашек, — пояснил он. — Упросили передать. Только вы уж не подводите меня, спрячьте перед утренней поверкой.

Мать Вероника узнала кастрюли Шурочки и Дашеньки. Еще недавно она гневно отвергла бы их приношение, но теперь приняла и даже просила благодарить и поздравить с наступающим праздником. ...

В корзине оказалась сладкая рисовая "кутья", взвар из сушёных фруктов и белая булка. Мать Вероника хорошо понимала, что в карцер она попала по проискам Шурочки и Дашеньки и что полученная ею от них передача едва ли вызвана искренним участием к ней; скорее, предвидя близкое окончание срока её заключения и учитывая неизбежность скорой встречи, они дипломатически решили заблаговременно задобрить и обезоружить её. Но она уже не чувствовала против них ни обиды, ни гнева; всё, что так волновало её тогда, до карцера, отодвинулось так далеко-далеко. Больше того: она вдруг осознала, что сейчас она не могла бы уже как-либо обидеть их, задеть их самолюбие, причинить им неосторожным словом или поступком какое-либо страдание: она уже любила их, притом — не рассудком, во исполнение заповеди, а слепо, безотчётно и непроизвольно. Так вот она какая, настоящая живая любовь, подлинное, искреннее прощение!

Светлая и чистая радость горячей волной наполнила её душу.

Маленькое квадратное окно карцера, забранное железной решёткой, выходило на север. Из него открывался вид на застланный снежной пеленой морской залив, на прибрежные холмы, тонувшие в глубоком сумраке зимней ночи.

Мать Вероника стояла у окна и смотрела на звёздное небо. Одна особенно крупная и лучистая звезда выделялась между другими. "Рождественская звезда", — подумала она.

Сейчас в церквах идёт служба. Её церковь в Ленинграде переполнена молящимися. Празднично горит паникадило. Посреди церкви на аналое — икона Рождества Христова, окружённая свежей зеленью и живыми цветами, перед нею теснятся десятки восковых свечей, хор поёт рождественские песнопения, а прихожане — мать Вероника многих из них видит сейчас — медленно, непрерывным потоком движутся к иконе и, приложившись, подходят под благословение батюшки, который, усталый, но радостный, всех мажет елеем и поздравляет с праздником.

Мать Вероника мысленно, по памяти, прочла Евангелие, читаемое на этой службе, и запела рождественский тропарь: "Рождество Твое, Христе Боже наш, воссия мирови свет разума" — и дальше пропела все рождественские песнопения, такие трогательные, с детства любимые! "Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение..."

И она сейчас всем существом своим испытывала это "благоволение".

В нерушимой тишине кельи так хорошо звучал её голос. А за окном теперь, охватив полнеба, гигантским веером раскинулась над горизонтом лучистая корона северного сияния. В первый раз в жизни видела мать Вероника это величественное и таинственное явление. Как заворожённая, смотрела она на него — и пела, и молилась, и плакала слезами радости и умиления. И трогательно звучала песнь Богородицы: "Величит душа Моя Господа, и возрадовася дух Мой о Бозе Спасе Моем, яко призре на смирение рабы Своея".

Наверное, такое же северное сияние не раз наблюдал из этого же окна преподобный Елиазар. И вдруг матери Веронике почудилось, что она не одна сейчас молится здесь у окна, любуясь этим феерично-праздничным небесным явлением: тихий, добрый и ласковый старичок в чёрной скуфейке, с чётками в руках — точь-в-точь монашек с нестеровской картины — истово крестясь, подпевает ей. Она не видела его, но всем своим существом чувствовала его невидимое присутствие. И, закончив всенощную, она с душевным волнением запела: "Святителю отче Елиазарс, моли Бога о нас". Всю ту ночь провела мать Вероника в молитвенном бдении, и радостно, празднично было у неё на душе, когда снежный залив засверкал под лучами утреннего солнца. Это наступил тридцатый день её заключения.

На следующее утро с красными ознобленными руками и с воспалёнными веками на осунувшемся, но просветленном лице вернулась мать Вероника в женбарак.

* * *

Её место в кустарке уже было занято недавно прибывшей в лагерь игуменьей какого-то южного монастыря. Но ей сообщили, что в её отсутствие старший врач голгофской больницы, узнав случайно, что она когда-то кончила курсы Красного Креста и работала сестрой в операционной столичного госпиталя, попросил начальника откомандировать её на Голгофу: больных было много, и персонала не хватало.

Радостно приняла мать Вероника это известие: её тянуло теперь к людям, к живой, полезной работе, а Голгофа, кроме того, привлекала её как место, связанное с трогательным, чудесным преданием.

Идя теперь со своими пожитками на спине по льду Елиазаровского озера, она вспоминала это предание.

Монахи поняли слова Божией Матери как повеление сделать на горе монастырское кладбище и в течение двух столетий хоронили братию по склону горы. И только теперь, когда Соловки стали лагерем, а Голгофский скит — больницей, знавшие предание об анзерском чуде усмотрели в словах Божией Матери пророчество: по распоряжению лагерного начальства могилы монахов были сровнены с землёй, а весь склон изрезан траншеями — братскими могилами умиравших на Анзере заключенных соловчан. Смертность в лагере была высокая, и вскоре вся гора, от вершины до основания, оказалась захороненной. Кладбище действительно оказалось "неисчислимым", а гора — подлинной Голгофой. Деревянная церковка с чешуйчатым куполом, построенная на склоне горы, на месте явления Божией Матери, служила теперь карцером, а в Голгофском храме был инфекционный барак.

Каждую весну вся гора покрывалась крупными синими незабудками. Рассказывают, что цветы эти появились здесь впервые со времени чуда, и в этом усматривают подтверждение обещания Божией Матери "вовеки пребывать на месте сем".

Начало | Окончание
Solovki weather forecast Follow us on Facebook Solovki Passional